Семнадцатого января уезжает Менгеле. Конец близок.
Вскоре после полуночи сбор на перекличку. Нам объявляют, что весь лагерь Аушвиц эвакуируется. Больные остаются, предоставленные своей судьбе. Мы строимся и шагаем пятерками. В час ночи я в последний раз выхожу из ворот ада, день в день через два года после моего прибытия туда, а если по часам, то почти через два года. Я еще не свободна. Мне предстоит пройти еще одно испытание.
Безостановочно валит густой снег. Мы идем – бесконечно длинная цепочка недочеловеков в полосатых лохмотьях и башмаках на деревянной платформе. И нескончаемо звучат выстрелы, столь же безжалостные, как снег. Мы пытаемся считать их. Сто… двести… триста… четыреста… пятьсот… После этого мы перестаем считать. Каждый выстрел – еще одна уничтоженная жизнь, еще одно убийство. Нас было несколько тысяч, когда мы двинулись в путь. Я начинаю опасаться, что мы все станем покойниками, не дойдя до места назначения.
Сара идет слева от меня. Рахиль – справа. Мы не смеем оступиться. Тех, кто оступается, тотчас расстреливают и бросают в канаву. Мы не смеем выйти из своего ряда или задержаться. Таких тоже расстреливают. Дорога усеяна мертвецами. Мы перешагиваем через них, сохраняя построение, и молимся, чтобы его не нарушить. Жажду утоляем снегом. А вот от жуткого холода нет спасения. Немка из жалости бросает нам вареную картошку. Тех, кто по глупости подбирает картофель, тут же расстреливают.
Ночуем мы в сараях. Тех, кто не может достаточно быстро подняться со сна, расстреливают. Голод, кажется, выедает мой желудок. Он куда страшнее, этот голод, чем тот, что мы испытывали в Биркенау. Каким-то образом у меня хватает сил переставлять ноги. Да, я хочу выжить, но в этом также и вызов. Они хотят, чтобы я упала, и тогда они смогут меня расстрелять. А я хочу быть свидетелем уничтожения их «тысячелетнего рейха». Я хочу ликовать по поводу его смерти, как немцы ликовали, глядя на нашу смерть. Я думаю об Элле, набросившейся на Менгеле во время отбора и попытавшейся убить его своей ложкой. Мужество Эллы придает мне силы. И каждый шаг становится вызовом.
Он является за мной на третий день, с наступлением темноты. Приезжает на лошади. Мы сидим в снегу у края дороги и отдыхаем. Сара привалилась ко мне. Глаза ее закрыты. Боюсь, ей пришел конец. Рахиль прикладывает снег к ее губам. Рахиль – самая из нас сильная. Весь этот день она почти несла на себе Сару.
Он смотрит на меня. Он – штурмбаннфюрер СС. Прожив двенадцать лет при нацистах, я научилась распознавать знаки отличия. Я стараюсь стать незаметной. Я отворачиваюсь и забочусь о Саре. Он дергает за поводья и разворачивает лошадь так, чтобы получше рассмотреть меня. По сей день я удивляюсь, что он во мне нашел. Да, когда-то я была хорошенькой, но я отвратительно выгляжу сейчас – грязная, больная, ходячий скелет. И омерзительно пахну. Я знаю, что, если хотя бы мимолетно взгляну на него, это плохо кончится. Я опускаю голову на колени и делаю вид, что сплю. Но он слишком умен, чтобы это проглотить.
– Эй, ты! – произносит он.
Я поднимаю глаза на наездника.
– Да, ты. Вставай. Пойдешь со мной.
Я встаю. Я – покойник. Я знаю это. Рахиль тоже это знает. Я вижу это по ее глазам. У нее нет уже слез, чтобы заплакать.
– Не забудь меня, – шепчу я ей, следуя среди деревьев за всадником.
По счастью, он не заводит меня далеко – всего лишь до того места, где в нескольких метрах от дороги упало большое дерево. Он слезает с лошади и привязывает ее. Садится на упавшее дерево и велит мне сесть рядом. Я медлю. Ни один эсэсовец никогда мне такого не предлагал. Он похлопывает ладонью по дереву. Я сажусь, но на несколько дюймов дальше того места, которое он наметил. Я боюсь и одновременно стыжусь своего запаха. Он придвигается ближе. От него пахнет вином. Он очень пьян. Я погибла. Это лишь вопрос времени.
Я смотрю прямо перед собой. Он снимает перчатки, проводит рукой по моему лицу. За два года пребывания в Биркенау ни один эсэсовец никогда не гладил меня. Почему этот человек, штурмбаннфюрер, гладит меня сейчас? Я вытерпела много мучений, но это – самое худшее. Я смотрю прямо перед собой. Кожа моя пылает.
– Какой позор, – говорит он. – Когда-то ты была ведь очень хороша?
Я ничего не могу придумать в ответ. Два года, проведенные в Биркенау, научили меня: в подобных ситуациях не бывает правильного ответа. Если я в ответ скажу «да», он обвинит меня в еврейском нахальстве и убьет. Если же я скажу «нет», он убьет меня за то, что я вру.
– Я поделюсь с тобой одним секретом. Меня всегда влекло к еврейкам. Если бы меня спросили, я сказал бы, что надо перебить мужчин и использовать женщин для развлечения. У тебя был ребенок?
Я подумала обо всех этих детях, которые у меня на глазах шагали в газовые камеры Биркенау. А он требует ответа, держа меня за подбородок. Я закрываю глаза и сдерживаю крик. Он повторяет вопрос. Я отрицательно мотаю головой, и он отпускает мое лицо.
– Если ты сумеешь выжить еще несколько часов, у тебя, возможно, появится ребенок. Расскажешь ли ты ему о том, что было с тобой во время войны? Или же тебе будет слишком стыдно?
Ребенок? Как может девушка в моем положении думать о том, чтобы когда-нибудь родить? Ведь последние два года я думала лишь о том, чтобы выжить. А ребенок – это выше моего разумения.
– Отвечай мне, еврейка!
Голос его зазвучал неожиданно резко. Я почувствовала, что ситуация выходит из-под контроля. Он снова поворачивает мое лицо к себе. Я пытаюсь смотреть в сторону, но он встряхивает меня, заставляя смотреть ему в глаза. И у меня нет сил сопротивляться. Его лицо мгновенно врезается мне в память. Как и звук его голоса и его немецкий с австрийским акцентом. Я до сих пор слышу его.